Глеб Шульпяков

РОБЕРТ ХАСС

Роберт Хасс

Из книги "Солнце сквозь лес"

 

 

Счастье

 

Потому что вчера утром
сквозь запотевшие от дождя стекла
мы увидели за ручьем двух рыжих лисиц,
поедавших яблоки, что попадали за ночь (лисицы
посмотрели на нас зелеными глазами —
таким долгим взглядом, что я вдруг понял:
вот оно, чудо чужой жизни — и вернулись к яблокам),

и потому что сегодня утром
она вышла на балкон с этюдником и черным карандашом
в надежде уловить наконец то, что всегда от нее ускользало,
я же сел за руль и отправился в город
выпить чаю в кафе, сделать кое-какие заметки в блокноте,
а туман над заливом редел, и, казалось, сходила
пелена, за которой скрывалась какая-то сущность,
и гусиная стая сидела на мокрых полях, подкрепляясь,
как и прошлой зимою, на наших озимых
(вот еще одно чудо чужой жизни,
их часто называют “поющие гуси”:
снежно-белые с черными точками глаз),

и еще потому, что чай дымился передо мной,
а в блокноте, открытом на чистой странице,
ничего пока не было, кроме предчувствий,
я написал:

вот оно, счастье!
на дворе заморозки, декабрь,
сегодня утром мы проснулись рано
и целовались в постели не размыкая век,
как летучие мыши.

 

 

 

Рождение музыки

Не написать ли мне стихи о благодати?

Когда рухнуло то, что рухнуло,
и погибло то, что погибло,
когда герой с отвращением смотрит на свое отражение в зеркале,
а героиня замечает, что морщин на лице стало больше,
когда оба чувствуют, что боль, которая живет в них,
притупилась, но не ушла,
когда уже можно подумать, спокойно и отрешенно,
о других людях, что спешат по своим делам,
об их пристрастиях и антипатиях, привычках и страхах
и о том, что любовь к себе оказалась сорным
цветком, за который они так цеплялись, —
да и кто может устоять против ее грубой, неистовой силы,
разве святой отшельник, погруженный в молчание и аскезу, —
вот тогда в их душе и рождается то, что похоже,
словно свет или отзвук мелодии, на благодать.

Мой приятель рассказал мне историю о том,
как он пытался покончить с собой, когда от него ушла девушка.
Сначала в его сердце поселились пчелы, потом
скорпионы, потом короеды. Когда же от сердца
осталась труха, он забрался на балку моста.
Над ним ярко светило солнце, внизу блестел залив,
и там, стоя на морском ветру, он вдруг подумал:
какое странное это слово — “морепродукты”,
никто ведь не говорит — “землепродукты”.
И еще было в этом слове что-то обидное —
для полосатых окуней, которых он ловил на спиннинг
со скалы, а также для блестящих, как уголь, угрей,
проплывавших в прибрежных дебрях. И тогда он понял,
что это слово относится только к мидиям, крабам и устрицам,

во всех остальных случаях в меню пишут: “рыба”...
И когда он проснулся — а он проспал несколько часов,
свернувшись, как младенец, калачиком на широкой балке, —
солнце уже садилось, он почувствовал, что ему стало лучше,
и — испугался. Он надел куртку, которая служила ему подушкой,
осторожно спустился с моста
и поехал обратно — в пустое жилище.

На крючке в ванной комнате он обнаружил
ее желтые трусики. Изучил их. Нашел, что застираны.
Заметив крохотное бурое пятнышко там, где промежность,
он задохнулся от тоски и боли. Он догадывался,
где она сейчас: в одной из квартир на Русском Холме.
Они только что занимались любовью. У нее на глазах слезы,
она нежно трогает его подбородок и говорит: “Господи,
мне было так хорошо с тобой”. За окном —
мерцающие огни и туман, густеющий над заливом.
“Ты грустишь, — спросит он, — о нем?”
“Да” — ответит она и разрыдается. “Я так хотела,
чтобы все было хорошо”, — всхлипывая, добавит она,
и он крепко обнимет ее
(на стене циновки, привезенные им из Гватемалы),
и они снова займутся любовью. Позже,
всплакнув еще раз, она уснет.

...Он прокрутил перед собой эту сцену
не однажды, и сказал себе: ну что ж,
ничего не поделаешь, надо жить с этим
долгое-долгое время, поскольку
ничего другого не остается... Потом
он вышел на крыльцо и стал слушать
вечерний шум летнего леса и тихий
треск, с которым лопается кора деревьев,
когда приходит ночная прохлада.

И все-таки это не из тех историй,
когда приятель, наклонясь к вам, шепчет: “И тогда я понял...”,
как обычно бывает в таких историях, которым
все равно никто до конца не верит. Просто
я подумал — если в мире так много боли,
то она непременно должна превращаться в музыку,
и что этот случай лишь подтверждает порядок:
сначала любовь к себе, потом боль, потом музыка.

 

В сорок с небольшим

Она задумчиво говорит: “Если ты когда-нибудь меня бросишь
и уйдешь к другой, моложе меня, и родишь от нее ребенка,
я всажу тебе в сердце нож”. Они лежат в постели,
и она, забираясь к нему на грудь, повторяет,
глядя прямо в глаза: “Ты понял? В самое сердце”. 

 

Опубликовано в журнале "Иностранная литература" № 6 - 1999 

 

 

 

В СТАРЫХ ВЛАДЕНИЯХ

Послеобеденные тени, сладкий привкус
меда в воздухе – все это приметы легкой,
грустной и непоправимой жизни.
Я иду вдоль сочных газонов, кленов.
На мне белые теннисные туфли.
Мой облик смахивает на портрет
Рэндалла Джаррела, который
запомнился мне по обложкам еще в институте.
Он смотрел с фотографии печальным,
усталым мужчиной – в белых теннисных туфлях.
Как раз в ту пору он переводил пьесы Чехова
и меня поражало, насколько герои Джаррела
похожи на чеховских; тоже не нашли места в жизни,
упустили шанс и теперь утешают друг друга
фантазиями, бесконечными разговорами,
надеясь на то, что привычка жить
притупит боль. Но даже теперь, когда до меня долетает
безмятежный прыг-скок мяча на корте,
я все равно слышу топор в вишневом саду;
треск автомата, из которого террористы
стреляют в толпе на проспекте Лос-Анджелеса.
И тогда я пытаюсь сделать свой выбор:
как быть дальше — жить с риском для жизни? уносить ноги?
пойти по стопам Рэндалла Джаррела? или
отказаться от мысли о самоубийстве?
...Сквозь дубовый подлесок я долго смотрю на корты.
Я вижу  сетки, пестрые ограждения
и людей в белых теннисных туфлях,
которые так живописны, если
смотреть на них издалека, отсюда.

 

Опубликовано в журнале "Новая Юность" № 2 - 1999

В начало