Проза

К списку
ОГОНЬ ЛЮБВИ
Новелла из романа "Красная планета", первая публикация — журнал "Новый мир", № 2-2017. Фото: Кристина Кармалита




 


Осенью 187* года случилось мне поехать в Кострому по делам наследства. Повозку нашу тащили по разбитой дороге две гнедых с подвязанными хвостами, а на козлах заправлял Устин, неразговорчивый малый, нанятый в городе. С раннего утра зарядивший дождь мелко хлестал лошадиные спины, тучи над Волгой шли без просвета и ничто, кроме верстовых столбов да безымянных деревень на курьих ножках, не развлекало взгляда. Я поднял верх и закрылся фартуком. Мысли мои были об горячем ужине в губернском трактире или уносились в Москву, где остались мои матушка и сестры, и где меня ждала театральная школа  – как вдруг на пригорке показалась белая колокольня. Это будет Спас, ответил на мой вопрос кучер. Спас? воскликнул я. Не тот ли это Спас… И я назвал дедовскую фамилию. Так точно, откликнулся малый – они самые.

 

Сельцо Спас, что неподалеку от Самети, принадлежало дядьке моего покойного отца, а моему двоюродному деду Кондратию Львовичу. Он жил тут помещиком в николаевские годы и умер задолго до моего рождения. Никогда не видел я и дочери его Ольги, а моей тетки, почившей бездетною. Спас числился нежилой и запущенной усадьбой, а дела его расстроенными. На семейном совете решено было избавиться от него тотчас по вступлении в собственность, однако дело, казавшееся из Москвы легким, затягивалось. Требования мои либо встречали отпор, либо такую уклончивость, от которой добра было ждать нечего. Шла уже вторая неделя, а моим разъездам не видно было ни конца, ни края. Со скуки я отыскивал взглядом колокольню, которая то показывалась над лесом, то исчезала. Наконец злость и любопытство взяли верх и на первой развилке я приказал Устину сворачивать. 

Дорога повела полем, а потом спустилась в ольховый кустарник к плотине. Не только колокольня, но и целиком церковь теперь открылась взору. Неизвестный архитектор выстроил ее круглой с тремя каменными крыльцами в русском стиле. Кроме двух галок, которые с недовольным криком поднялись с крестов, ничто не приветствовало нашего здесь появления. Повозка стала подле церковных врат, из коих одна решетка висела на петле, а другая отсутствовала вовсе. Чуть поодаль стоял дом, от которого остался почерневший дымоход да полуразрушенный флигель. Дождь перестал и я вышел из кибитки. Вымощенный кирпичом двор уводил на заросшую кипреем аллею. Берега яруги, к которой она выходила, были обложены белым камнем, изрядно уже поредевшим, а на пригорке виднелся остов китайской беседки. Что и говорить, невзрачная картина предстала перед моим взором. Выкурив на пруду папироску, я вернулся. Среди могил одно изящное надгробие особенно привлекло мое внимание. Это был каменный, из черного ламбрадора, крест, подле которого сидел, скорбно сложив крылья, беломраморный ангел. Рыжий мох густо покрывал надпись на плите, словно судьба нарочно не желала, чтобы я узнал что-либо.

Неожиданно возница мой кого-то окликнул. Я обернулся и увидел мальчишку. Он бежал к нашему тарантасу, прижимая к животу котомку. Издалека было видно, что лицо его пестро от веснушек, как перепелиное яйцо. Он назвался сыном здешнего священника. На вопрос мой, где же батюшка, мальчик показал на котомку и ответил, что отец служит не здесь, а в церкви при сельском погосте. А здесь, как барин умер, не служит.

Жили сын и мать поповичи во флигеле, который я сперва принял за разрушенный. Сережа (так звали мальчика) принес ключи и не спрашивая моего желания отпер один из входов. Я поднялся на крыльцо, вошел и поднял голову. Своды и столбы храма были от пола до потолка тесно покрыты клеймами. Выполненная в старой манере, живопись поражала естественностью лиц, особенно среди ветхозаветных сцен об Ионе, Вавилонском столпотворении и царе Давиде, и я не вольно засмотрелся на то, что видел. Наконец Сережа позвал меня. По лестнице, обнаруженной в стене, мы спустились под землю. Когда Сережа зажег свечку, я увидел просторный зал, посреди которого один к другому жались три небольших надгробия. Это был фамильный склеп, где нашли успокоение мои далекие родственники – Кондратий Львович, супруга его Анна Петровна и дочь Ольга. Я коротко помолился над их прахом. Отчего жизнь складывается так, что чужое мы знаем как свое, а своего не помним?

А чье это надгробие с ангелом? вспомнил я, когда мы вышли. Знает папаша, ответил мальчик. Да где же он сейчас? Отец Платон на погосте, ответил тот. Далеко ли? Да три версты будет. Любопытство подсказывало, что Спас нельзя покинуть тот час и я приказал ехать. Усадив мальчишку на козлы, Устин тронул лошадей и повозка наша снова покатилась в дорогу.

Сережа оказался разговорчив и болтал без умолку. Вскоре я узнал, что на плотине хорошая рыбалка и  что круглые окна в колокольне остались от курантов, разбившихся об землю в год смерти барина. Главного святого здешних мест звали Прокопий Большой Колпак, он приплыл по Важе в долбленой колоде и до кончины не снимал чугунную шапку. Все это и другое он рассказал, то поворачивая ко мне веснушчатое, как бы смеющееся лицо, то рассеянно, даже с грустью, глядя по сторонам дороги, которая шла то по полю, то отлогими спускам оврагов. Наконец мы увидели рощицу. Пара черных куличков с плачем метнулась в небо, когда мы подъехали. Между липовых макушек показался деревянный купол. Здесь, стой! воскликнул мальчик и спрыгнул в лужу. Взятые под уздцы, лошади медленно втащили нас за изгородь. Я завалил отяжелевший верх. Это было кладбище. Могильные кресты косо торчали меж липовых стволов, а замыкал аллею деревянный храм с позеленевшей от сырости крышей. Над входом теплилась лампада, бросавшая отсветы на икону. Огонек светился и над входом в каменную колокольню, стоявшую отдельно.

Да где же твой папаша? Или ты все выдумал? Спросил Устин. Но Сережа не услышал, а схватил котомку и подбежал к колокольне. Из двери в ту же минуту вышел худой высокий старец. Мальчик встал перед отцом, опустив голову и тот перекрестил соломенную макушку, а потом прижал мальчика к синему своему армяку. Он поправил скуфью и потрепал мальчика по волосам. Я заметил, что старик сильно хромает на правую ногу, которая была у него как-будто вывернута, как после ранения или неправильно сросшегося перелома.

 

Отец Платон отшельничал в той самой колокольне. С изумлением и завистью разглядывал я восьмиугольную каморку, более напоминавшую корабельную каюту. В ней не было ничего лишнего. В полумраке виднелась полка с книгами, привешенная у потолка, и темная божница со свечами и иконками. Узкое окно-бойница вела на двор и почти не давало света. Через комнату тянулась труба от железной печи, над ней сушилось белье. В стене, завешенная тряпицей, была пробита лестница, ведшая на звонницу. Это была и келья, и кабинет, и спальня, и кухня. И я вновь испытал странное чувство сожаления и зависти к тому, что видел.

Между тем Сережа принес воды и дров, и вскоре на печи принялся выводить рулады медный чайник. На столе появились пироги с визигой и соленые грузди. Меня усадили к лежанке, а сам отец Платон устроился в кресле, которое было на львиных лапах – видно, осталось от усадебной жизни. Сказавшись случайным путешественником, я  расспросил отца Платона о приходе. Он принялся неохотно рассказывать. Да и что может быть интересного на погосте? И вскоре разговор наш свернулся на прежних хозяев. Я навострил уши. Глядя в изможденное лицо священника, по самые губы заросшее волосами, я поражался молодому взгляду его черных, как бы цыганских глаз. Этим взглядом он буквально сверлил и меня, и тех, о ком рассказывал.

 

Кондратий Львович, покойный владелец усадьбы, был сыном екатерининского гвардейца, вышедшего после Семилетней войны в галичское воеводство, которое вершил верой и правдой  до самого образования нынешних губерний. В юности он отличился в битве народов под Лейпцигом, где показал пользу, проистекавшую от артиллерийской науки, был пожалован орденами и с почетом удалился в родные пенаты, где обустроил жизнь по образцу, подсмотренному в походах. Так появился в Спасе главный дом о шести колоннах и проездными воротами, чугунные решетки на балконах, регулярный парк, пруды и «парнасики». Слыл он человеком суровым, но справедливым, и распоряжался двумя тысячами крепостных душ сообразно собственному разумению об их благе. Так, узнав однажды, что в Ивановских его землях проистекает нехватка населения, приказал Кондратий Львович созвать на двор сто холостых парней и девок, венчал их тут же скопом, распределив мордатых к мордатым, а красивых к красивым, а потом приказал выдать «на зубок» по корове и лошади, и отправил заселять ивановские пустоши. Эти и другие, совсем уж баснословные слухи, циркулировали большей частью в среде мелкопоместного дворянства, которое Кондратий Львович презирал за бездеятельность, и всячески третировал, сутяжничая и разоряя по любому поводу. Что до крестьян уезда, те считали, что для мужика нет лучшей доли, чем жить у Кондратия Львовича за пазухой. Тогда же итальянский архитектор Маринелли возвел в Спасе храм о двенадцати лепестках и колокольню. Была она двадцати трех саженей и слыла самой высокой в округе.  Перед алтарем нового храма он велел искапать склеп на три комнаты для будущего упокоения своего, своих домочадцев и многочисленных потомков. Однако судьбе было угодно, чтобы в первых двух браках помещик овдовел бездетным. Молва приписывала бесчадие Кондратия наказанием за грехи сладострастия с крепостными девками, однако спустя три года новая супруга его Анна Петровна все же понесла и благополучно разрешилась от бремени. Так на свет появилась дочь Ольга. Она росла, не зная заботы и горя, окруженная лучшими учителями и гувернантками, и это для ее утехи появился в саду китайский павильон с эоловыми арфами и пруды, а на антресолях библиотека. Когда же Ольга Кондратьевна вошла в возраст, приличествующий невесте, она была уже настоящая черноглазая красавица.

В уезде нашем существовал обычай на Духов день возить поспевших невест на катание. Так столбовое дворянство и именитое купечество щеголяло друг перед другом богатым выездом. В свое время отвез Ольгу в общество и Кондратий Львович. В тот день приметил он на паперти молодого дворянина в голубом мундире гвардейского прапорщика. Это был Петр Петрович Аристов, сын богатого галицкого помещика, служивший в Петербурге. Когда запряженная шестериком коляска с красавицей Ольгой поравнялась с ним, судьба молодого человека решилась, он влюбился, и Кондратий Львович, зорко смотревший по сторонам, понял это по одному только его взгляду. А через два дня молодой человек прибыл в Спас с визитом. Он понравился обитателям усадьбы. Анна Петровна, слывшая капризной и злой барыней, нашла его «шарманом», а ее наперсница, приживалка Мелехова, вынула из-за щеки дулю и аттестовала «лямурчиком». Что до Ольги Кондратьевны, она оставалась ровной, но петь перед чаем отказалась и рано ушла к себе. Через несколько дней Петр Петрович явился в Спас снова. Они с Кондратием Львовичем уединились. Петр Петрович высказал тому свое признание. Когда увидел я существо столь возвышенное над всем земным творением, сказал он – биение сердца моего замерло в нерешительности от гибели или блаженства эдемских восторгов… и в том же роде, приличествующем столичному гвардейцу, не чуждому слога. Старый барин выслушал его внимательно. Он хорошо знал родителей прапорщика, это был именитый и богатый галицкий род, посему предложение Петра Петровича было принято положительно. Свидание отцов состоялось как бы случайно на ярмарке в Галиче. Старики подружились и вскорости навестили друг друга лично. Иван Христофорович угощал Кондратия Львовича крепостным оркестром, который изрядно надсадил тому уши, а Кондратий Львович устроил в честь Ивана Христофоровича такой фейерверк, что галицкий помещик три дня проходил с гудом в голове.

Когда сговор свершился и свадьба была назначена, Петр Петрович засобирался в Петербург по делам отставки. Ольга же Кондратьевна оставалась словно безразличной к собственной участи. Никто не знал тоски, которая поселилась в ее сердце, когда Петр Петрович уединился с батюшкой. Причина этой тоски была любовь, и эта любовь не имела касательства к прапорщику в голубом мундире. Расскажу вам, как открылось это печальное дело. Однажды утром, когда Кондратий Львович по своему обыкновению отправился на конный двор, взору его представилась следующая картина. Перед парадным крыльцом увидел он молодого человека, стоявшего на коленях. Он узнал того, это был сын разорившихся помещиков Лермонтовых, живших неподалеку, дальних родственников знаменитому поэту, который, впрочем, в те годы знаменит еще не был. Предерзостный этот Лермонтов не вставая с колен открылся Кондратию Львовичу. Жар моей души невыносим, воскликнул он – я не могу жить без любви Ольги Кондратьевны и буду стоять на коленях до тех пор, пока не стану обладателем предмета моей страсти или пока несчастная любовь не испепелит меня. Я и Ольга любим друг друга. Прошу вас отдать ее за меня замуж.

Надо знать Кондратия Львовича, чтобы представить бешенство, в которое привели его слова этого решительного, решительно безумного молодого человека. Однако он всего только выпроводил Лермонтова с обещанием дать ответ вскоре. Ничего не говоря Ольге, он вызвал  Петра Петровича. Будучи человеком военным, тот положил решить дело разом и на следующий день отправился в имение Лермонтовых. Миром, однако, обойтись не пришлось – уже через минуту разговора Лермонтов назвал прапорщика «фазаном» и «олухом», а тот парировал «назойливой мухою». Стреляться решили верхом на конях завтра же утром. Но злая судьба преследовала Лермонтова, он промахнулся и получил от прапорщика пулю в ногу. Истекающего кровью, его свезли на излечение, а довольный собою прапорщик умчался в Петербург по делам выхода в отставку.

Дело бы забылось, если бы не Ольга, до которой о поединке дошли слухи. Хранившая доселе молчание, она бросилась к ногам отца, умоляя отменить свадьбу и выдать ее за Лермонтова. Так ты любишь этого оборванца! в бешенстве вскричал помещик. Не бывать! И приказал слугам не спускать до свадьбы с Ольги глазу. Потянулись мучительные дни домашнего заключения. Петр Петрович все не ехал, свадьба приближалась – как вдруг в одно прекрасное утро помещик увидел в окошке знакомую картину. Едва оправившись от раны, Лермонтов не только не оставил притязаний, но явился на двор в еще большем исступлении. Правда, стоял он теперь только на здоровом колене, поддерживая себя палкой. Он снова говорил об жаре души и что не проживет и дня за дверьми дома его избранницы. И пусть огонь любви испепелит меня, если мы не будем вместе. Ну так я охлажу твой жар, пообещал не на шутку обозленный Кондратий Львович и крикнул двух гайдуков. Те спустили молодого человека в подвал и Лермонтов покорно позволил сделать над собой это. Жалобы его родных не изменили барского решения, и пока не состоялась свадьба, Лермонтов сидел взаперти. Молодых  венчал костромской архиерей соборно с духовенством, и после всех пиров и визитов Ольга Кондратьевна удалилась с Петром Петровичем в имение Савино, пожалованное молодоженам в приданное.

 

Так чей же памятник на кладбище? нетерпеливо спросил я, выслушав эту трагикомическую, в провинциальном духе, историю. Имейте терпение, молодой человек, ответил старик и вновь словно просверлил меня взглядом черных цыганских глаз. Неспешно нарезав яблоко и побросав  гроздья калины, которую принес Сережа, он залил кипятком чайник и продолжил. Вскоре после свадьбы Ольги, рассказал он, которая покорно жила за Петром Петровичем в Савино, Кондратий Львович ощутил прилив тоски и одиночества, которые раньше ему по складу характера были неведомы. С Анной Петровной у них давно стали нелады, но окончательное отчуждение поселилось только после женитьбы Ольги. Скоро в огромной усадьбе они зажили как соседи. Но любовь, страстная и нежная, все же согрела последние годы жизни грубого помещика. Это была крепостная женщина Липочка. Через год после свадьбы дочери он зажил с ней на своей половине в открытую и даже задумал бракоразводный процесс, чтобы жениться на той, которая к тому времени была от него беременной. Случай пришелся к случаю, из Петербурга доставили в Спас письмо от сильных мира сего друзей Кондратия Львовича, в котором извещалось, что жалобе по делу самоуправства над молодым Лермонтовым дан ход и что для предотвращения неугодных последствий требуется, чтобы Кондратий Львович лично явился в столицу для улаживания сего крайне щепетильного дела. Так он и поступил. Много не медля, простился он со своей Липочкой, пообещав привезти из Петербурга разрешение на развод, и на рассвете январского дня 183* года выехал в столицу, выслав вперед несколько конных подстав со своими кучерами. Однако в Петербурге завершил он свое дело не слишком благополучно, если не сказать – потерпел фиаско. Его обязали уплатить за оскорбление действием по уговору с пострадавшим, а также дали понять, что развод будет крайне затруднительным, и даже если состоится, о четвертом браке не может идти речи. Раздосадованный такими препятствиями, Кондратий Львович решил сделать хотя бы малое, то есть отпустить Олимпиаду на волю, закрепив за ней сельцо Ступино, о чем в боковом кармане своей дорожной бекеши вез оформленный документ. Пасха в тот год была поздняя и только на Фоминой неделе наш помещик сел на паром, чтобы переправиться на левый берег. В Костроме он остановился в собственном доме, чтобы перевести дух перед последним отрезком дороги. Но отдохнуть ему не пришлось.

 

И в прежние времена, и в нынешние человек живет-живет себе, имеет далекие намерения и даже бумаги в бекеше, эти самые намерения подтверждающие – а на самом-то деле не знает даже того, что ждет завтра. А день завтрашний приносит с гонцом из Спаса письмо, в котором сообщается, что в пятницу на Страстной неделе ненаглядная его Липочка разрешилась от бремени мертвым младенцем и сутки промаявшись грудницей отдала Богу душу, не приходя в сознание, и что похоронили ее за алтарем усадебного храма. Примчавшись в Спас, Кондратий Львович мрачно уединился на своей половине. Он  никого не желал видеть. Через три дня, однако, потребовал он к себе приживалку Анны Петровны – Мелехову. Из-за дверей сперва был слышен только голос барина. Он все более возвышался до грозных окриков. Потом усадьбу пронзил нечеловеческий крик и что-то с грохотом застучало по полу. Раздались шаги, дверь распахнулась. В дверях стоял барин. Его лицом было сведено судорогой. Гей, нагаек! зарычал он. К нему бросилось несколько псарей. Схватив Мелехову, которая валялась в ногах, они втащили ее в комнату. Растянуть на полу и спустить шкуру, пока не скажет правду, приказал разъяренный помещик. Дверь захлопнулась и страшные звуки полетели вскоре с барской половины. Это был вой, а потом и визгливый лай, и рык. Зажав уши, обитатели попрятались по комнатам. Всё в усадьбе замерло в ужасном ожидании. Наконец дверь медленно отворилась. Из кабинета вышли четверо псарей, неся на мокрой простыне разбухшее от крови тело Мелеховой. К барыне! приказал помещик.

Анна Петровна встретила процессию, стоя у туалетного столика. Она старалась сохранить присутствие духа, но вид растерзанной женщины заставил ее вскрикнуть. Псари вывалили Мелехову на ковер. Говори! приказал помещик. Но Мелехова только стонала. Стерва! выругался он. Хлещи по животу! Псари вновь достали арапники, но Мелехова простонала: скажу… пугала Олимпиаду… сама… Анна Петровна… Душила ее привидением… Помилуйте… Сдайте ее доктору Кораблеву, чтобы пользовал со всею тщательностью, приказал Кондратий Львович. Всем вон!

Что было за дверью, никто не мог узнать и не смел догадываться. Ближе к ночи, однако, помещик приказал подать лошадей и уехал в Савино к дочери. Анна же Петровна больше месяца не выходила со своей половины, а когда вышла, отправилась в Сумароковский монастырь на богомолье, а потом в Сенцы, захудалую деревеньку, отписанную ей на проживание. Спас опустел. 

 

История, которая случилась в отсутствие Кондратия Львовича, была в Шекспировом духе, и если бы господин Лесков не сочинил недавно свою леди Макбет, это могла быть вещь в подобном роде. Открылось все, как водится, случайно. Шедший за какой-то надобностью на половину барыни по переходу, устроенном в пору их медового месяца, Кондратий Львович обнаружил, что ключ торчит с внутренней стороны. Будучи погружен в горестные мысли об своей Липочке, он не обратил на то внимания, если бы там же, на ступеньках, не попалась ему странная баночка. Она была наполовину наполнена жидкостью, в которой что-то плавало. Домашний лекарь, вызванный помещиком, с удивлением признал в баночке свой фосфор, неделю тому назад пропавший. Фосфора ровно вдвое меньше против прежнего, сказал он. Можно ли этим незаметно отравить человека, спросил Кондратий Львович? Ни в коем случае, возразил лекарь. Отравление фосфором вызывает физические страдания, которые не заметить невозможно, а покойная  умерла от испуга, сказал он. Сильное нервное потрясение вызвало у нее преждевременные роды, а затем горячку. Чего ж она могла испугаться? спросил помещик. Это мне неведомо, отвечал Кораблев. Беременность, во всяком случае, проистекала нормально, покойница была весела и здорова, о чем я могу твердо свидетельствовать, поскольку визитировал ее по вашему приказанию каждый вечер. Однако… Тут он задумался. Что? Вскричал барин. В ту ночь, сказал он, случился в доме небольшой переполох. Кричали на половине, где жила покойница, а уж потом случилось то, что случилось. Заслышав крики, я тотчас явился к роженице, но застал ее уже в родильных муках. Она оставалась в беспамятстве до самой смерти и все время бредила мертвецом, который приходил к ней в белых одеждах и душил до смерти. 

Выслушав доктора, Кондратий Львович услал его, а сам еще раз вышел в переход. Он обыскал его со свечами и нашел булавку, которой на женской половине обычно закалывают большие отрезы материи. Сопоставив находки и свидетельства, помещик велел звать Мелехову. Та рассказала, что произошло в  усадьбе. А произошло вот что. Не желая мириться с Липочкой, этой барской барыней, которая к тому же намеревалась стать законной супругою, Анна Петровна решилась действовать. Когда Кондратий Львович уехал, она явилась к роженице ночью, наряженная в белые простыни призраком. Лицо ее было намазано фосфором, который Мелехова стащила у доктора. Склонившись над Липочкой, она принялась душить ее. Та закричала и потеряла сознание. В ту же ночь случился у нее выкидыш и, не приходя в сознание, она умерла, поминая в бреду лишь мертвеца и холодные руки. Вот и вся история этой леди Макбет Нерехтского уезда. А спустя год на могиле Липочки появилось то самое надгробие, о которым вы, молодой человек, спрашивали. Сам Кондратий Львович недолго прожил у дочери, которую нашел чужой и себе, и Петру Петровичу, жившему отдельно на своей половине совсем как барин в прежние годы, и перебрался в свой дом в Кострому. Сподобил ли его Господь осознать хотя бы на старости лет, что он сделал, и чего уже не воротишь? Неизвестно. Долгие годы оставался он еще крепким, хотя и нелюдимым человеком, и прожил бы до глубокой старости, кабы не  несчастный случай. Как-то раз, поднимаясь на Молочную гору, кучер его не удержал лошадей и те понесли к Павловской улице. Там у здания  окружного суда как раз выезжал дровяной обоз. От столкновения помещик вывалился и, ударившись головой о каменную тумбу, отдал Богу грешную душу, не приходя в сознание. Тело его поместили в склеп, устроенный в храме, куда через год легла его супруга Анна Петровна, а потом и Ольга Кондратьевна. Ну, да вы их видели, эти могилы…

 

Священник закончил рассказ и встал. Однако уже смеркается, сказал он, кивнув на дверь – а вам в дорогу. Мой Сережа покажет как ехать. Мы вышли на двор. Во влажных сумерках едва теплилась красная лампадка, это был образ Иоанна Богослова. Постойте, воскликнул я, а что стало… с Лермонтовым? Как сложилась его судьба? Что сделал с ним огонь любви? Но священник только усмехнулся и перекрестил нас. Ангела хранителя, провозгласил он и взмахнул рукой. Мой Устин натянул вожжи, но я не утерпел и снова задал свой вопрос. Вы хотите знать, что с ним стало, как бы в задумчивости повторил священник? Нет ничего проще, вы его видите. Я и есть тот самый Лермонтов. Открыв было рот, чтобы спросить – но о чем? – я мог только всплеснуть руками. Так вот почему, так вот… Однако повозка наша уже тронулась и вскоре фигура старика исчезла в глубоких осенних сумерках.