Проза

К списку
МИР ПРЕКРАСЕН, А ЧЕЛОВЕК УМИРАЕТ
Первая публикация — журнал "Арион", №2, 2011


Довольно часто в критическом разговоре о современной поэзии я слышу жалобы, что в наше время стал размытым сам критерий того, что такое поэзия. Что считать стихами, а что — при наличии вторичных поэтических признаков — нет.

Между тем, если спросить любого признанного поэта относительно того или иного сочинения на предмет наличия в нем поэзии, поэт — особенно при условии анонимности — с ходу и недвусмысленно ответит на вопрос.

Мне кажется, что стихи — вне зависимости от формы и темы, которыми пользуется стихотворец, — бывают наполнены поэзией только в том случае, если рождаются из внутренней катастрофы, связанной с переживанием одной простой вещи. Ее можно сформулировать так: “мир прекрасен, а человек умирает”.

Настоящая поэзия начинается там, где поэт пытается пережить это противоречие. Где присутствует обязательность этой попытки: понимания, выяснения. Вопрошания. Где читатель слышит невозможность дальнейшего существования поэта без решения этого противоречия — и одновременно невозможность этого решения.

Настоящая поэзия начинается там, где есть попытка выразить “экзистенциальный стресс”, спровоцированный подобным переживанием. Стихи — реакция на него. Кричащий или безмолвный, невидимый или зримый вопрос к тому, кто и зачем подобное положение вещей устроил — и как мне, поэту и человеку, с этим знанием жить.

Очевидно, ответа на данный вопрос не существует. Однако поэтический язык дает нам возможность хотя бы сформулировать это вопрошание. Дает силу голоса и право на ответную речь. Шанс хотя бы так “отбивать подачу”. Не молчать, не принимать катастрофу безмолвно и безвольно. Именно такая реакция, выраженная в поэтической форме — через язык и поэтические средства, наработанные в языке к настоящему времени, — и есть поэзия. Именно тот, кто способен перевести внутреннюю катастрофу в поэтическую речь, — и есть поэт.

Наряду с философией поэзия — один из ответов на состояние, в которое погружается сознание человека при ясном ощущении катастрофы. Что должно произойти с человеком, чтобы оно открылось? Заключается ли это свойство, способность к озарению и его переживанию — в природной структуре каждой личности? И ее просто провоцирует, “будит” некое биографическое событие, “срыв”, “травма”? И какую тогда роль играет талант? Язык? Каково вообще происхождение поэта в человеке? Все это любопытные вопросы, но расположены они в другой области — психологии творчества. Не о них сейчас речь. Важно, что поэзию можно и нужно считать одним из ответов на окружающее тебя состояние; что делать по этому поводу, как жить в нем. Два других ответа на тот же вопрос — самоубийство и молитва. Неудивительно, что поэты часто прибегают к тому и другому.

Как я уже сказал, энергия реакции на катастрофу — отчаяния или страха, восторга или разочарования, ледяного холода, благодарности, или непримиримости, или стоического спокойствия — присутствует в каждой строке настоящего стихотворения. Ее личное переживание, а потом ее стихотворное, а потом и биографическое выражение — определяют жизнь стиха и судьбу стихотворца. И от времени или эпохи мало что зависит. Да, эпоха может не замечать проблемы или намеренно делать вид, что ее не существует. Однако ни одно время и ни одна эпоха не может отменить ее. И никто лучше поэта, живущего не только здесь, но и в своем, “катастрофическом”, Большом времени, об этом не знает.

В том, как в наше время нас старательно отвлекают и развлекают, завораживают и раздражают, — я вижу его, времени, полную беспомощность перед означенной проблемой. Даже признание ее власти. Абсолютный страх перед ее силой. Неспособность ответить на нее хотя бы в традиционных формах — религии или искусства. Капитуляцию — таким вот примитивным, страусиным методом.

Оно, это время, всеядно и неразборчиво только на первый взгляд. На самом-то деле именно сегодня, сейчас видно, как в литературе устанавливаются самые непроходимые, жесткие фильтры. Неофициальные, но неотменимые по высшему счету критерии. И настоящая поэзия — хотя и являясь литературой лишь отчасти, лишь внешне, лишь языком — яркий индикатор.

Когда-то мне уже довелось написать для “Ариона” заметку под названием “Хвала масскульту”. В той заметке я призывал сказать спасибо обществу потребления за то, что с его помощью стало наконец объективно видно, что есть поэзия, а что поэзией не является. Сегодня эти признаки стали еще более отчетливыми. Они еще резче разграничивают сферы существования настоящей поэзии — и ее бесконечных имитаций. Области бытования поэта — и способы, формы их подмены.

Удивительно, но именно небрезгливость, всеядность, мелкость нашего времени — его заинтересованность в том, чтобы продать любой товар любой ценой любой аудитории максимально быстро и так же дорого, — вдруг получили отношение к поэзии. Поскольку единственная вещь, которую никогда и ни при каких условиях невозможно продать на рынке, это катастрофа, о которой я говорил. Экзистенциальный стресс, не-счастье. То есть все те вещи, которыми занимается настоящая поэзия, которыми она — и поэт — живут.

Одним из критериев настоящей поэзии в наше время неожиданно становится ее полная невостребованность этим самым временем, его “рынком” во всех его медийных форма. И наоборот, если стихотворение уместилось на носителе издания, не имеющего прямого литературного назначения, — и при этом не разрушило его, не аннигилировало (а настоящая поэзия превращает все, что не она, в пыль), — есть первый признак поэтической недостаточности стихотворения или поэта. Но готов ли поэт признаться себе в подобном? Тем более, стоя на пороге популярности, которой настоящая поэзия почти всегда бывает обделена при жизни автора?

Это великий соблазн и важнейший момент выбора, искушение — по какому пути идти. И каждый решает его сам по себе, свободно — ведь сослаться, как при совке, на цензуру уже невозможно. И в этом мне видится еще одно великое благо нашего времени — в том, что у художника всегда есть свободный выбор. И никто кроме художника за него не отвечает.

Однако самое удивительное — в том, что свобода выбора тоже предопределена и условна. Иллюзорна. По моему глубокому убеждению, сожалеть о том, что А или В, сделав неверный выбор, перестали быть поэтами и стали “куплетистами”, не имеет смысла. Поскольку в данном случае ни А, ни В никогда поэтами не были. Ведь поэта “делает” не только текст, но еще и энергия противостояния — маленькому, сегодняшнему, мелкому времени. Его энтропии и соблазнам, в чем бы они ни выражались — в славе, деньгах или власти. Поэзия, хочу я сказать, отчасти в силу этого противостояния и рождается. И если поэт исчезает, растворяется в своем времени, начинает обслуживать его, то — повторяю — он никогда поэтом не был. Как говорит герой “Сталкера” о Дикобразе, просившем в Комнате много счастья, а получившем кучу денег: “Дикобразову — дикобразово”. Точно так же и тут.

Между тем сегодня трудно поспорить с тем, что у нас обширная и разветвленная, кучерявая “поэтическая жизнь”, причем не только в столицах, но уже давно и в провинции. По количеству стихотворцев и поэтических чтений наше время, кажется, бьет рекорды. Однако парадокс заключается в том, что большая часть того, что читается и публикуется, и кочует по фестивалям, имеет к поэзии лишь косвенное отношение.

Нужно ли как-то печалиться по поводу этого “великого разлива” непоэзии, псевдопоэзии и недопоэзии? По поводу этих антирекордов? Или, наоборот, злорадствовать? По моему убеждению, “разлив” говорит об одной простой, но довольно важной вещи, которую нужно просто знать. А именно, что у читающей и мыслящей, то есть довольно небольшой части общества, проснулось интуитивное понимание значимости поэзии вообще. Невозможности обойтись без нее. Ее неотменимости — не только в горизонтальной проекции как факта культуры, носителя экзистенциальной преемственности и т.д., но в “вертикальном” смысле: как напоминания о том, что не все в этом мире зависит только от нас и обстоятельств, где мы очутились. О той самой катастрофе, в сущности. И проблема заключается лишь в том досадном моменте, что — при интуитивном, фантомном понимании — у читающей публики нет внутренней силы, душевной воли и интеллектуальной выучки и даже элементарно времени, требуемых для восприятия настоящей поэзии. Для принятия ее в себя. Для переживания тех вопросов, которые она поднимает. Нет смелости, поскольку настоящая поэзия жестока и властна, и почти насильно погружает человека в вопросы, способные отнять человека у самого себя. А кто в наше время готов на такие жертвы?

При всем этом техническая выучка, языковой уровень того самого большинства стихотворцев невероятно повысился. В последнее время это общее повышение хорошо видно. Более того, из “массы” уже успели выкристаллизоваться авторы, достигшие в этой области виртуозных высот. Их гладкопись хорошо известна. Ничего удивительного здесь нет, ведь такая поэзия “залегает” неглубоко и легко усваивается. Она “приятна во всех отношениях”, поскольку не обладает главным качеством настоящей поэзии: ощущением катастрофы, делающей высказывание обязательным. Это стихи не от того, что “мир прекрасен, а человек умирает”, — а от умения, от мастерства, от “могу стихи писать, а могу на шпагате посидеть”. В подобных стихах есть поэтическое кипение и бурление, раздражение. Но они не оставляют в ушах ничего, кроме шума — и это даже не шум времени.

Понятно, что подобную поэзию будут предпочитать критики, ведь она обращается к горизонтальному времени, а его понять и, главное, выразить легче, чем “вертикальное”, для которого подобрать слова крайне сложно и трудоемко, затратно. А кто в наше время готов затрачиваться?

Смешно и грустно, что среди тех, кто сегодня пишет о стихах я, например, могу с уверенностью назвать только три-четыре имени — тех, кто действительно понимает, что такое поэзия и, что не менее важно, умеет найти слова, чтобы это понимание выразить. Надо ли говорить, что эти три-четыре критика — поэты? Все остальное, кочующее из журнала в журнал, с одного круглого стола на другой, с одного фестиваля на следующий, с одной телепрограммы в другую, из одной золотой сотни в соседнюю, с одной “книжной полки” на третью и т.д. и т.п. — не обладает даже поверхностным, интуитивным пониманием, что такое поэзия; зачем она; ее сути. Все, что нам предлагают “о поэзии” в специальных изданиях, это по большей части наукообразное говорение, обслуживающее в первую очередь комплексы и амбиции того, кто пишет, а не интересы того, о чем, собственно, речь. Для таких авторов есть хоть и старая, но прекрасная фраза, которая полностью исчерпывает их суть: “он (она) любит не литературу в себе, а себя в литературе”.

Весь этот невероятный “разлив” — из имен и репутаций, взлетов и падений, воздвижений и разоблачений; этот механизм самовоспроизведения современной литературы, основанный на древних как мир принципах взаимовыгоды, иногда прикрытые филологической риторикой, а чаще уже просто открыто бесстыжие, — то есть весь этот невероятный по масштабу литературный самообман и элементарное, страусиное нежелание смотреть настоящей литературе и подлинной реальности в глаза — не вызывают ничего, кроме скуки и жалости. Ведь природа этого нежелания, этого клинического кумовства слишком объяснима, слишком примитивна. Слишком человечна, чтобы воспринимать ее всерьез. А настоящая поэзия — жестока и необъяснима.

И вот в этом внутреннем, Большом времени, куда страусиное, кумовское время заталкивает поэта, — в этом потоке, где он волей-неволей оказывается именно благодаря “мелкости” внешнего времени, благодаря собственной невостребованности в этом времени, — и рождаются настоящие стихи. Возникает поэзия, говорящая о том внутреннем и Большом времени, где разворачивается настоящая, подлинная картина.

Обстоятельства, приведшие к этому “погружению”, формируют биографию поэта. Хотя мне-то как раз кажется, что с определенного этапа поэт уже сам управляет ходом жизни, подчиняя жизнь поиску той тишины, той лакуны, той глубины, где будет слышно Большое время. С момента управления биографией, ее добровольного подчинения этому поиску — начинается судьба поэта. Путь, который прослеживается за его спиной — и, главное, виден впереди. В случае с настоящим поэтом этот путь всегда отчетлив, я хочу сказать. Он считывается, угадывается — иногда настолько ярко, что даже вызывает желание подражать. Лучшая форма которого есть литературная биография, книга о поэте.

Обладание этим путем, этой тишиной, этой лакуной, маркирует настоящего поэта. И это владение, эта направленность “локатора” ощущается в каждой строке, в каждой строфе подлинного стихотворения, о чем бы в этом стихотворении ни шла речь. Ради этого мы настоящие стихи и читаем. Как светскую, то есть разделенную в литературном языке, молитву. Стихи и есть такая разделенная молитва.

Именно эта попытка — выразить Большое время с его “мир прекрасен, а человек умирает”, это желание разделить молитву — часто приводит к формальным, языковым прорывам. Формирует новый поэтический язык, меняя рамки привычного языка. Язык ломается из-за желания поэта найти те слова — а не наоборот, как можно было бы подумать (и как печально заблуждаются многие из тех, кто о стихах пишет). Не механическое словотворчество, с помощью которого поэт хочет добраться до “истины”, — а, наоборот, ощущение истинности заставляет искать под себя слова. И если я в чем-то и вижу задачу настоящего критика, ценителя стиха — это показать, каким образом “внутреннее” в поэте, его Большое время, его катастрофа, определяет внешнее в стихотворении.

Это внутреннее время, куда поэта погружает катастрофа “мир прекрасен, а человек умирает” — и куда его выталкивает внешнее время, — придает стихам невероятную силу и внятность. Которые читатель мгновенно улавливает. Как я уже говорил, настоящие стихи пишутся при условии “полного погружения”. И вот именно нахождение в этой глубине — эта удаленная точка зрения — сообщает высказыванию поэта убедительность. Эта убедительность, эта внятность — высшего понимания, почему и что ты пишешь, что ты говоришь, — стоит за каждой строкой подлинного стихотворения. И даже если внешнее выражение этого понимания хаотично или невнятно, то та, главная, внятность, то главное понимание — если они есть — все равно будут ощутимы сразу, с первых строчек. Точно так же с первых строчек ощутимо и отсутствие этой силы, этого знания, этой внятности — при всей внешней, формальной “успешности” стихотворения.

Именно эту внятность поэтического знания, которое стоит до речи, — это знание экзистенциальной правоты поэта — считывает тот, кто читает стихотворение. Именно эта материя в стихе первична. Именно ею определяется поэзия — там, до языка и до бумаги.